Зиновий Иванович в ответ захрипел:
— Купаться я имею право, когда найду нужным. В кодексе законов о труде это не запрещается. Болеть я тоже имею право, и таким образом ко мне нельзя предьявить никаких официальных обвинений.
— Голубчик, Зиновий Иванович, так я же неофициально. Для чего вам мучить себя? Жалко вас просто по-человечески.
— Ну если так, так я вам обьясню: у меня здоровье слабое, организм мой очень халтурно сделан. Жить с таком организмом, вы понимаете, противно. Я решил твердо: или я его закалю так, что можно будет жить спокойно, или, черт с ним, пускай пропадает. В прошлом году у меня было четыре плеврита, а в этом году уже декабрь, а был только один. Думаю, что больше двух не будет. Я нарочно пошел к вам, здесь у вас речка под боком.
Вызвал я и Силантия и кричал на него:
— Это что за фокусы? Человек с ума сходит, а ты для него проруби делаешь!…
Силантий виновато развел руками:
— Ты здесь, это, не сердись, Антон Семенович, иначе, понимаешь, нельзя. Один такой вот был у меня… Ну, видишь, захотелось ему на тот свет. Топтатьс, здесь это, приспособился. Как отвернешься, а он, сволочь, уже в реке. Я его вытаскивал, вытаскивал, как говорится, уморился даже. А он, смотри ты, такая сволочь была вредная, взял и повесился. А мне здесь это, и в голову не пришло. Видишь, какая история. А этому я не мешаю, и больше никаких данных.
Зиновий Иванович лазил в прорубь до самого мая месяца. Колонисты сначала хохотали над претензиями этого дохлого человека, потом прониклись к нему уважением и терпеливо ухаживали за ним во время его многочисленных плевритов, бронхитов и обыкновенных простуд.
Но бывали целые недели, когда закаливание организма Зиновия Ивановича не сопровождалось повышением температуры, и тогда проявлялась его действительная художественная натура. Воокруг Зиновия Ивановича скоро организовался кружок художников; они выпросили у совета командиров маленькую комнату в мезонине и устроили ателье.
В журчащий зимний вечер в ателье Буцая идет самая горячая работа, и стены мезонгина дрожат от смеха художников и гостей-меценатов.
Под большей керосинойо лампой над огромным картоном работает несколько человек. Почесывая черенком кисти в угольно-черной голове, Зиновий Иванович рокочет, как протодиакон на похмелье:
— Прибавьте Федоренку сепии. Это же грак, а вы из него купчиху сделали. Ванька, всегда ты кармин лепишь, где надо и где не надо. рыжий, веснушчатый, с вогнутым, Ванька Лапоть, передразнивая Зиновий Ивановича, отвечает хриплым деланным басом:
— Сепию всю на Лешего истратили.
Стало шумно по вечерам и в моем кабинете. Недавно из Харькова приехали две студентки и привезли такую бумажку:
«Харьковский педагогический институт командирует тт. К. Варскую и Р. Ландсдберг для практического ознакомления с постановкой педагогической работы в колонии имени М. Горького».
Я с большим любопытством встретил этих представителей молодого педагогического поколения. И К. Варская и Р. Ландсберг были завидно молоды, каждой не больше двадцати лет. К. Варская — очень хорошенькая полная блондинка, маленькая и подвижная; у нее нежный и тонкий румянец, какой можно сделать только акварелью. Все время сдвигая еле намеченные тонкие брови и волевым усилием прогоняя с лица то и дело возникающую улыбку, она учинила мне настоящий допрос:
— У вас есть педологический кабинет?
— Педологического кабинета нет.
— А как вы изучаете личность?
— Личность ребенка? — спросил я по возможности серьезно.
— Ну да. Личность вашего воспитанника.
— А для чего ее изучать?
— Как «для чего»? А как же вы работаете? Как вы работаете над тем, чего вы не знаете?
К. Варская пищала энергично и с искренней экспрессией и все время обороачивалась к подруге Р. Ландсберг, смуглая, с черными восхитительными косами, опускала глаза, снисходительно терпелива сдерживая естественное негодование.
— Какие доминанты у ваших воспитанников преобладают? — строго в упор спросила К. Варская.
— Если в колонии не изучают личность, то о доминантах спрашивать лишнее, — тихо произнесла Р. Ландсберг.
— Нет, почему же? — сказал я серьезно. — О доминантах я могу кое-что сообщить. Преобладают те самые доминанты, что и у вас…
— А вы откуда нас знаете? — недружелюбно спросила К. Варская.
— Да вот вы сидите передо мною и разговаривате.
— Ну так что же?
— Да ведь я вас насквозь вижу. Вы сидите здесь, как будто стеклянные, и я вижу все, что происходит внутри вас.
К. Варская покраснела, но в этот момент в кабинет ввалились Карабанов, Вершнев, Задоров, и еще какие-то колонисты.
— Сюда можно, чи тут секреты?
— А как же! — сказал я. — Вот познакомьтесь — наши гости, харьковские студенты.
— Гости? От здорово! А как же вас зовут?
— Ксения романовна Варская.
— Рахиль Семеновна Ландсберг.
Семен Карабанов приложил руку к щеке и озабоченно удивился:
— Ой, лышенько, на что же так длинно? Вы, значит, просто Оксана?
— Ну все равно, — согласилась К. Варская.
— А вы — Рахиль, та й годи?
— Пусть, — прошептала Р. Ландсберг.
— Вот. Теперь можно вам и вечерять дать. Вы студенты?
— Да.
— Ну так и сказали б, вы ж голодни, як той… як його? Як бы цэ були Вершнев с Задоровым, сказали бы: як собака. А то… ну, скажем, как кошенята.
— А мы и в самом деле голодны, — засмеялась Оксана. — У вас и умыться можно?
— Идем. Мы вас сдадим девчатам: там что хотите, то и делайте.
Так произошло наше первое знакомство. Каждый вечер они приходили ко мне, но но самую короткую минутку. Во всяком случае, разговор об изучении личности не возобновлялся — Оксане и Рахили было некогда. Ребята втянули их в безбрежное море колонийских дел, развлечений и конфликтов, познакомили с целой кучей настоящих проклятых вопросов. То и дело возникавшие в коллективе водовороты и маленькие водопадики обойти живому человеку было трудно — не успеешь оглянуться, уже завертело тебя и потащило куда-то. Иногда, бывало, притащит прямо в мой кабинет и выбросит на берег.