— Сколько раз тоби говорив: не надевай в город таку драну шапку. От народ непонимающий!..
Пока Денис меняется с товарищами картузами, Калина Иванович взбирается на сиденье и приказывает:
— Ну паняй, што ли.
В городе Калина Иванович больше сидит в кабинете какого-нибудь продовольственного магната, задирает голову и старается поддержать честь сильной и богатой державы — колонии имени Горького. Именно поэтому его речи касались больше вопросов широкой политики:
— У мужиков все есть. Это я вам говорю определенно.
А в это время Денис Кудлатый в чужом картузе плавает и ныряет в хозяйственном море, помещающемся этажом ниже: выписывает ордера, ругается с заведующим и конторщиками, нагружает воз мешками и ящиками, оставляя неприкосновенным место Калины Ивановича, кормит коня и к трем часам вваливается в кабинет, весь в муке и в опилках:
— Можно ехать, Калина Иванович.
Калина Иванович расцветает дипломатической улыбкой, пожимает рукку начальству и деловито спрашивает Дениса:
— Ты все нагрузив, как следовает?
По приезде в колонию истомленный Калина Иванович отдыхает, а Денис, наскоро сьев простывший обед, до позднего вечера носит свою монгольскую физиономию по клонийским хозяйственным путям и хлопочет, как старуха.
Кудлатый органически не выносил вида самой малой брошенной ценности; он страдал, если с воза струшивалась солома, если где-то потерялся замок, если двери в коровник висят на одной петле. Денис был скуп на улыбку, но никогда не казался злым, и его приставанья к каждому расстратчику хозяйственных ценностей никогда не были утомительно-назойливы, столько в его голосе убедительной солидности и сдержанной воли. Он умел допекать легкомысленных пацанов, полагавших в душевной простоте, что залезть на дерево — самое целесообразное вложение человеческой энергии. Денис одним движением бровей снимал их с дерева и говорил:
— Ну каким место, собственно говоря, ты рассуждаешь? Тебя женить скоро, а ты на вербе сидишь и штаны рвешь. Пойдем, я тебе выдам другие штаны.
— Какие другие? — обливается пацан холодным потом.
— Это тебе будет как спецовка, чтобы по деревьям лазить. Ну скажи, собственно говоря, чи ты видел где такого человека, чтобы ва новых штанах на деревья лазил? Видел ты такого?
Денис глубоко был проникнут хозяйственным духом и поэтому не способен был уделить внимание человеческому страданию. Он не мог понять такой простой человеческой психологии: пацан как раз потому и залез на дерево, что находился в состоянии восторга по случаю получения новых штанов. Штаны и дерево были причинно связаны, а Денису казалось, что это вещи несовместимые.
Жесткая политика Кудлатого, однако, была необходима, ибо наша бедность требовала свирепой экономии. Поэтому Кудлатый неизменно выдвигался советом командиров на работу помзавхоза, и совет командира решительно отводил малодушные жалобы пацанов на неправильные якобы репрессии Дениса по отношению к штанам. Карабанов, Белухин, Вершнев, Бурун и другие старики высоко ценили энергию Кудлатого и сами ей беспрекословно подчинялись весной, когда Денис на общем собрании приказывал:
— Завтра посдавайте ботинки в кладовку, летом можно и босому ходить.
Много поработал Денис в октябре 1923 года. Десять отрядов колонистов с трудом разместились в тех зданиях, которые были приведены в полный порядок. В старом помещичьем дворце, который у нас называли белым домомЕ расположились спальни и школа, а в большом зале, заменившем веранду, работала столярная. Столовая была опущена в подвальный этаж второго дома, в котором были квартиры сотрудников. Она пропускала не больше тридцати пяти человек одновременно, и поэтому мы обедали в три смены. Сапожная, колесная, швейная мастерские ютились в углах, очень мало похожих на производственные залы. Всем в колонии было тесно — и колонистам и сотрудникам. И как постоянное напоминание о нашем возможном благополучии стоял в новому саду двухэтажный «ампир», издеваясь над нашим воображением просторами высоких комнат, лепными потолками и распластавшейся над садом широкой открытой верандой. Сделать здесь полы, окна, двери, лестницы, отопление, и мы имели бы другие помещения для всякой педагогической нужды. Но для такого дела у нас не было шести тысяч рублей, а текущие наши доходы уходили на борьбу с цепкими остатками старой бедности, возвращаться к которой было для нас нестерпимым. На этом фронте наше наступление уничтожило уже клифты, изобранные картузы, раскладушки-кровати, ватные одеяла эпохи последнего Романова и обмотанные тряпками ноги. Уже и парихмакер стал приезжать к нам два раза в месяц, и хотя он брал за стрижку машинкой десять копеек, а за прическу двадцать, мы могли позволить себе роскошь выращивать на колонистских головах «польки», «политики» и другие плоды европейской культуры. Правда, мебель наша была еще некрашенной, к столу подавались деревянные ложки, белье было в заплатах, но это уже потому, что главные куски наших доходов тратили мы на инвентарь, инструмент и вообще на основной капитал.
Шести тысяч рублей у нас не было, и на получение их не имелось никаких надежд. На общих собраниях коммунаров, в совете командиров, просто в беседах старших колонистов и в комсомольских речах, даже в щебете пацанов очень часто можно было услышать название этой суммы, и во всех этих случаях она представлялась абсолютно недостижимой по своей величине.
В это время колония имени Горького находилась в ведении Наркомпроса и от него получала небольшие сметные суммы. Что это были за деньги, можно было судить хотя бы по тому, сто на одежду одного колониста в год полагалось двадцать восемь рублей. Калина Иванович возмущался.