— Не лазь под ногами, до обеда еще два часа!
С таким же непозволительным, конечно, злорадством я замечал замирание и перебои в сердцах куряжан при упоминании имени горьковцев. Члены передового сводного иногда позволячли себе произносить реплики, которые они, конечно, не произносили бы, если бы не окончили педагогический вуз.
— Вот подожди, приедут наши, тогда узнаешь, как это на чужой счет жить…
Из куряжан, кто постарше и поразвязнее, пробовали даже сомневаться в значительности предстоящих событий и вопрошали с некоторой иронией:
— Ну, так что ж такое страшное будет?
Денис Кудлатый на таком вопрос отвечал:
— Что будет? Ого! Собственно говоря, они тебя таким узлом завяжут… жениться будешь, так и то вспомнишь.
Миша Овчаренко, который вообще не любил недоговоренностей и темных мест, выражался еще понятнее:
— Сколько тут вас есть дармоедов, двести восемьдесят чи сколько, столько и морд будет битых. Ох, и понабивают морды, смотреть страшно будет!
Слушает такие речи и Ховрах и цедит сквозь зубы:
— Понабивают… Это вам не колония имени Горького. Это вам Харьков!
Миша считает поднятый вопрос настолько важным, что отвлекается от работы и ласково начинает:
— Милый человек! Что ты мне говоришь: не колония Горького, а Харьков и все такое… Ты пойми, дружок, кто это позволит тебе сидеть на его шее? Ну, на что ты кому сдался, кому ты, дружок, нужен?
Миша возвращается к работе, и уже в руках у него какой-нибудь рабочий инструмент, а на устах заключительный аккорд:
— Как твоя фамилия?
Ховрах удивленно встряхивается:
— Что?
— Фамилия твоя как? Сусликов? Или как? Может, Ежиков?
Ховрах краснеет от смущения и обиды:
— Да какого ты черта?
— Скажи твою фамилию, тебе жалко, что ли?
— Ну, Ховрах…
— Ага! Ховрах… Верно. А я уже забывать начал. Лазит здесь, вижу, под ногами какой-то рыжий, пользы с тебя никакой… Если бы ты работал, дружок, смотришь, туда-сюда, и бывает, нужно сказать: «Ховрах, принеси то. Ховрах, ты скоро сделаешь? Ховрах, подержи, голубчик». А так, конечно, можно и забыть… Ну, иди гуляй, дорогой, у меня, видишь, дело, надо эту штуковину проконопатить, а то возят одной бочкой и на суп, и на чай, и на посуду. А тебя ж кормить нужно. Если тебя, понимаешь, не накормить, ты сдохнешь, вонять будешь тут, неприятно все-таки, да еще гроб тебе делать придется — тоже забота…
Ховрах, наконец, вырывается из Мишиных обьятий и уходит. Миша ласково говорит ему вслед:
— Иди, подыши свежим воздухом… Очень полезно, очень полезно…
Кто его знает, убежден ли Ховрах в пользе свежего воздуха, убеждена ли вместе с ним вся куряжская аристократия? В последние дни они стараются все-таки меньше попадаться на глаза, но я уже успел познакомиться с куряжской ветвью голубой крови. В общем они хлопцы ничего себе, у них все-таки есть личности, а это мне всегда нравится: есть за что взяться. Больше всех мне нравится Перец. Правда, он ходит в нарочитой развалке, и чуб у него до бровей, и кепка на один глаз, и курить он умеет, держа цигарку на одной нижней губе, и плевать может художественно. Но я уже вижу: его испорченное оспой лицо смотрит на меня с любопытством, и это — любопытство умного и живого парня.
Недавно я подошел к их компании вечером, когда компания сидела на могильных плитах нового поросячьего солярия, курила и о чем-то без увлечения толковала. Я остановился против них и начал свертывать собачью ножку, рассчитывая у них прикурить. Перец весело и дружелюбно меня разглядывал и сказал громко:
— Стараетесь, товарищ заведующий, много, а курите махорку. Неужели советская власть и для вас папирос не наготовила?
Я подошел к Перецу, наклонился к его руке и прикурил. Потом сказал ему так же громко и весело, с самой микроскопической дозой приказа:
— У ну-ка, сними шапку!
Перец перевел глаза с улыбки на удивление, а рот еще улыбается.
— А что такое?
— Сними шапку, не понимаешь, что ли?
— Ну, сниму…
Я своей рукой поднял его чуб, внимательно рассмотрел его уже немного испуганную физиономию и сказал:
— Так… Ну, добре.
Перец снизу пристально уставился на меня, но я в несколько вспышек раскурил собачью ножку, быстро повернулся и ушел от них к плотникам.
В этот момент буквально при каждом своем движении, даже на слабом блеске моего пояса я ощущал широко разлитый педагогический долг: надо этим хлопцам нравиться, надо, чтобы их забирала за сердце непобедимая, соблазнительная симпатия, и в то же время дозарезу нужна их глубочайшая уверенность, что мне на их симпатию наплевать, пусть даже обижаются, и кроют матом, и скрежещут зубами.
Плотники кончали работу, и Боровой изо всех сил начал доказывать преимущество хорошего вареного масла перед плохим вареным маслом. Я так сильно заинтересовался этим новым вопросом, что не заметил даже, как меня дернули сзади за рукав. Дернули второй раз. Я оглянулся. Перец смотрел на меня.
— Ну?
— Слушайте, скажите, для чего вы на меня смотрели? А?
— Да ничего особенного… Так слушай, Боровой, надо все-таки достать масла настоящего…
Боровой с радостью приступил к продолжению своей монографии о хорошем масле. Я видел, с каким озлоблением смотрел на Борового Перец, ожидая конца его речи. Наконец Боровой с грохотом поднял свой ящик, и мы двинулись к колокольне. Рядом с нами шел Перец и пощипывал верхнюю губу. Боровой ушел вниз, в село, а я заложил руки за спину и стал прямо перед Перцем:
— Так в чем дело?
— Зачем вы на меня смотрели? Скажите.
— Твоя фамилия Перец?
— Ага.
— А зовут Степан?
— А вы откуда знаете?