— Ховрах! Выходит, тебе не нравится, когда дают по морде? Не нравится, правда?
— Молчи ты, козявка, — хмуро, без выражения сказал Ховрах.
— Ха!.. Не нравится! — Ваня показал на Ховраха пальцем. — Набили морду, и все!
Ховрах бросился к Зайченко, но Карабанов успел положить руку на его плечо, и плечо Ховраха осело далеко книзу, перекашивая всю его городскую, в пиджаке, фигуру. Ваня, впрочем, не испугался. Он только ближе подвинулся к Мише Овчаренко. Ховрах оглянулся на Семена, перекосил рот, вырвался. Семен добродушно улыбнулся. Неприятные светлые глаза Ховраха заходили по кругу и снова натолкнулись на прежний, внимательный и веселый глаз Вани. Очевидно, Ховрах запутался: неудача, и одиночество, и только что засохшая на щеке кровь, и только что произнесенные сентенции Миши, и улыбка Карабанова требовали некоторого времени на анализ, и поэтому тем труднее было для него оторваться от ненавистного ничтожества Вани и потушить свой, такой привычно непобедимый, такой уничтожающий наглый упор. Но Ваня встретил этот упор всесильной миной сарказма:
— Какой ты ужасно страшный!.. Я сегодня спать не буду!.. Перепугался и все! И все!
И горьковцы и куряжане громко засмеялись. Ховрах зашипел:
— Сволочь! — и приготовился к какому-то, особенного пошиба, блатному прыжку.
Я сказал:
— Ховрах!
— Ну, что? — спросил он через плечо.
— Подойди ко мне!
Он не спешил выполнить мое приказание, рассматривая мои сапоги и по обыкновению роясь в карманах. К железному холодку моей воли я прибавил немного углерода:
— Подойди ближе, тебе говорю!
Вокруг нас все затихли, и только Петька Маликов испуганно шепнул:
— Ого!
Ховрах двинулся ко мне, надувая губы и стараясь смутить меня пристальным взглядом. В двух шагах он остановился и зашатал ногою, как вчера.
— Стань смирно!
— Как это смирно еще? — пробурчал Ховрах, однако вытянулся и руки вытащил из карманов, но правую кокетливо положил на бедро, расставив впереди пальцы.
Карабанов снял эту руку с бедра:
— Детка, если сказано «смирно», так гопака танцевать не будешь. Голову выше!
Ховрах сдвинул брови, но я видел, что он уже готов. Я сказал:
— Ты теперь горьковец. Ты должен уважать товарищей. Насильничать над младшими ты больше не будешь, правда?
Ховрах деловито захлопал веками и улыбнулся каким-то миниатюрным хвостиком нижней губы. В моем вопросе было больше угрозы, чем нежности, и я видел, что Ховрах на этом обстоятельстве уже поставил аккуратное нотабене.
Он коротко ответил:
— Можно.
— Не можно, а есть, черт возьми! — зазвенел мажорный тенор Белухина.
Матвей без церемонии за плечи повернул Ховраха, хлопнул с двух сторон по его опущенным рукам, точно и ловко вскинул руку в салюте и отчеканил:
— Есть не насильничать над младшими! Повтори!
Ховрах растянул рот:
— Да чего вы, хлопцы, на меня взьелись? Что я такое изделал? Ничего такого не изделал. Это он меня в рыло двинул — факт! Так я ж ничего…
Куряжане, захваченные до краев всем происходящим, придвинулись ближе. Карабанов обнял Ховраха за плечи и произнес горячо:
— Друг! Дорогой мой, ты же умный человек! Мишка стоит на посту, он защищает не свои интересы, а общие. Вот пойдем на дубки, я тебе растолкую…
Окруженные венчиком любителей этическим проблем, они удаляются на дубки.
Волохов дал приказ выдавать обед. Давно торчащая за спиной Мишки усатая голова повара в белом колпаке дружески закивала Волохову и скрылась. Ваня Зайченко усиленно задергал всю свою компанию за рукава и зашептал с силой:
— Понимаете, белую шапку одел! Как это надо понимать? Тимка! Ты сообрази!
Тимка краснея, опустил глаза и сказал:
— Это его собственный колпак, я знаю!
В пять часов состоялось общее собрание. Либо агитация рабфаковцев помогла, либо от чего другого, но куряжане собрались в клуб довольно полно. А когда Волохов поставил в дверях Мишу Овчаренко и Осадчий с Шелапутиным стали переписывать присуствующих, начиная необходимый в педагогическом деле учет обьектов воспитания, в двери заломились запоздавшие и спрашивали с тревогой:
— А кто не записался, дадут ужин?
Бывший церковный зал насилу вместил эту массу человеческой руды. С алтарного возвышения я всматривался в груду беспризорщины, поражался и ее обьемом, и мизерной выразительностью. В редких точках толпы выделялись интересные живые лица, слышались человеческие слова и открытый детский смех. Девочки жались к задней печке, и среди них царило испуганное молчание. В черновато-грязном море клифтов, всклокоченных причесок и ржавых запахов мертвыми круглыми пятнами стояли лица, безучастные, первобытные, с открытыми ртами, с шероховатыми взглядами, с мускулами, сделанными из пакли.
Я коротко рассказал о колонии Горького, о ее жизни и работе. Коротко описал наши задачи: чистота, работа, учеба, новая жизнь, новое человеческое счастье. Они ведь живут в счастливой стране, где нет панов и капиталистов, где человек может на свободе расти и развиваться в радостном труде. Я скоро устал, не поддержанный живым вниманием слушателей. Было похоже, как если бы я обращался к шкафам, бочкам, ящикам. Я обьявил, что воспитанники должны организоваться по отрядам, в каждом отряде двадцать человек, просил назвать четырнадцать фамилий для назначения командирами. Они молчали. Я просил задавать вопросы, они тоже молчали. На возвышение вышел Кудлатый и сказал:
— Собственно говоря, как вам не стыдно? Вы хлеб лопаете, и картошку лопаете, и борщ, а кто это обязан для вас делать? Кто обязан? А я вам завтра если не дам обедать? Как тогда?